Сюжеты · Культура

Вот пришел великан. И не ушел

Сочинение ко Дню Победы

Сочинение ко Дню Победы

Оказавшись в Курске по совершенно другому поводу, я не могла не поехать в дом-музей Константина Воробьева (1919–1975), потому что вхожу в тайное общество его читателей. Меня в это общество принял научный руководитель на журфаке, а его за двадцать лет до того — Валерий Залотуха, автор знаменитой «Свечки», совершенно заслонившей его сценарии девяностых годов («Макаров», «Мусульманин»). Залотуха тогда сказал: Воробьева знают немногие, но любят сильно. И эти люди всегда легко сходятся, потому что Воробьев — пароль.

Объяснить, почему любишь Воробьева и что объединяет нас всех, таких разновозрастных, но обменивающихся его цитатами, — крайне сложно, потому что это значило бы хвалить себя. В Воробьеве привлекает его несколько сардонический юмор, иногда просто юмор висельника; и его глубокая нежность, человечность, и сила его мужских персонажей, и обаяние женских. И то, что все вещи у него разные, на разном материале — он был и одним из лучших деревенщиков («Почем в Ракитном радости»), и автором жестокой военной прозы («Убиты под Москвой»), и сочинителем городского любовного романа «Вот пришел великан», который так нравился людям его поколения, невезучим мачо семидесятых. Он собирался все эти темы свести в одной книге — итоговом романе «И всему роду твоему», но написал его едва на треть, потому что в 55 лет умер от рака мозга. Похоронен в Вильнюсе, где жил в последние годы; перезахоронен на Офицерском кладбище Курска. Почему он жил и печатался в Вильнюсе, хотя всю жизнь мечтал вернуться в Курск и вообще никакой природы не любил и не описывал, кроме среднерусской, даже скорее южнорусской? Потому что в Вильнюсе как-то еще можно было легализоваться, работать в газете, печатать его военную прозу. Он же был вынужден всю жизнь оправдываться за плен, хотя из плена дважды бежал, командовал партизанским отрядом из бывших лагерников… В критике били его страшно, потому что он ни к какой группе не принадлежал: для деревенщиков слишком городской, без тени кондовости, с налетом даже некоей ремарковщины и хемингуэевщины, а для городских — слишком опыт тяжелый, чувствующийся в каждой строке. Я у него больше всего люблю «Крик» — это действительно крик, пятьдесят страниц о войне и любви, дикий такой вой о том, как все оборвалось и ничего уже не будет. Без утешений.

И не сказать, чтобы Воробьева любили только битые жизнью люди, — хотя Солженицын посмертно удостоил его своей премии именно за это, за рассказ о жертвах горького начального периода войны и о «небреженных ветеранах». Я не могу вообще определить, кому он нравится, но те, кому он нравится, действительно опознают друг друга мгновенно. Скажем так: это люди, которые не гордятся своими трагедиями. Люди достаточно литературные, книжные (у него герой-лейтенант в страшнейшей повести «Это мы, Господи!» — о плене, о лагере — все время смотрит на себя со стороны и думает о себе литературно; это вещь вообще очень ученическая, и она тем страшней). Это люди насмешливые, опасающиеся пафоса. И вот еще что. Я даже не знаю, как это сформулировать. Но это интеллигенты в первом поколении, со всеми комплексами, мозолями и родимыми пятнами этого отряда. Окуджава для нас слишком аристократичен, слишком независим. Мы, конечно, люди толпы, и мы очень хотели бы принадлежать к большинству, но оно нас отторгает, вот в чем штука. Мы уже чужие для него. Да, вот так будет правильно. У Воробьева тоже всегда видно, как он нащупывает мысль и вдруг раз — формулирует.

Но он еще, конечно, необыкновенно зорок, детали у него врезаются в читательскую память навеки, и никто не забудет, как у Маринки из «Крика» были сладкие губы после двух кусков сахара, единственного свадебного подарка зимой сорок первого года; и как шея у героини «Великана» была похожа на гриф контрабаса; и как — нет, давайте я просто возьму из него один абзац. В этом абзаце будет весь Воробьев, и так можно брать у него любой. «Лодку я заклеивал во дворе, утром, пока стол-самоделка пустовал без козлятников. Уже истомно пахли почки городских лип, верещали скворцы, и теплый ветер подувал с разных направлений, кружа подушечный пух, обрывки газет, пыль и сор — прах нашего большого кооперативного дома. Я клеил и видел, как из подъезда вышла женщина с курицей и ножом в руках. Следом за ней шел ее муж. Это были симпатичные люди — пожилые, молчаливые и опрятные: в свое время они вернулись с Севера, и в доме и во дворе не было их видно и слышно. Супруги оглядели двор, о чем-то пошептались, и я все понял и переместился, чтобы оказаться спиной к ним. Удивительное это дело: тот, кто вернулся оттуда, не в состоянии потом зарезать курицу».

Плотно пишет человек, да? И с подтекстом все в порядке, как у Трифонова, и мы хорошо понимаем, почему люди, вернувшиеся «с Севера», молчаливы и опрятны. Почему они хотят, чтобы их вообще не было видно. В мире Воробьева людей унижают на каждом шагу, разнообразно, изобретательно. И они постепенно учатся быть молчаливыми и опрятными, чтобы не прикопаться. Но Воробьев был такой во всех отношениях большой — огромного роста, силач, писал отлично, — что его было видно, и ему прилетало. Он реагировал очень болезненно. Недавно вышедшая в Курске совершенно ничтожным тиражом книга его писем и черновиков показывает, что он здорово мучился, но жаловался насмешливо, без соплей, и немногим.

В родном для Воробьева Курске редкий студент ответит вам, кто сей, хотя он почти единственный известный писатель родом из этой области. (Вру: еще Евгений Носов. Его тоже почти не знают, хотя «Усвятские шлемоносцы» — вещь экстра-класса, в детстве читала, плакала.) В экспозиции краеведческого музея Курска мне удается найти целый угол, посвященный Воробьеву, — две книги, фотография писателя и два снимка с экранизации «Это мы, Господи!» 1990 года. Эту картину снял Александр Итыгилов по сценарию все того же Залотухи, по мотивам другой повести Воробьева — «Убиты под Москвой», той самой, которую один известный критик-доносчик в печати обозвал клеветнической. Никто эту картину не видел, она попала в прокатную яму девяностых. Зря, она хорошая. Там одну из последних своих ролей сыграл главный актер «Баллады о солдате» Владимир Ивашов, работавший в девяностые прорабом на стройке, потому что советского кино не стало. Итыгилов тоже умер сразу по завершении картины, молодым, в сорок шесть. И Залотухи нет тоже, ему было шестьдесят. Люди, лепившие себя по воробьевским лекалам и подобные ему, жили не очень долго, потому что слишком трудно вписывались в окружающую действительность. Надо бы мне как-то выйти из этого тайного общества, но не знаю, возможно ли это.

Смотрительница извиняющимся тоном сообщает мне: «У нас мало экспонатов, ведь у него есть свой дом-музей, у нас только ознакомительные предметы выставлены…» — ознакомившись, я отправляюсь на поиски дома Константина Воробьева. Не без труда обнаруживается в Гугле аскетичная страничка, посвященная музею, адрес — село Нижний Реутец, звучит, как не ближний свет. И действительно, таксист, который знает, где это, попадается только с третьей попытки, а согласный туда ехать — вовсе с пятой. 35 километров от Курска. На повороте на Нижний Реутец асфальт заканчивается, дальше бетонные плиты, а через несколько домов — грунтовая дорога, лицо таксиста заметно тускнеет, за поворотом дорогу нам преграждают довольно воинственные гуси. Я предпочитаю продолжить путь пешком, тем более все равно не ясно, куда ехать, а водитель явно не прельщен перспективой вытаскивать «Жигули» из размытой тракторной колеи, в которую превратилась дорога. Несколько местных жителей, путаясь в направлениях, указывают мне на окраину села. Кругом весенняя распутица, каблуки явно зря.

Дом-музей оказывается чистенькой мазанкой, оплетенной желтыми трубами газового отопления, на самом краю холма. Вокруг очень воробьевский пейзаж: «Лес выпуклым полукругом обрывался в поле. Северо-западным краем оно уходило в возвышенность, а восточным — сползало в низину, и там стояло несколько хат, а за ними тянулась какая-то рыжая приземистая поросль. Дальше ничего не виделось, потому что день застрял на полурассвете — узенький, серый и плоский: небо начиналось прямо над верхушками деревьев»**«Убиты под Москвой». Около дома чинно разгуливают куры, безудержно лают собаки, ростом меньше курицы, людей нет. На доме табличка, сообщающая, что здесь жил Константин Воробьев, калитка открыта, а дом заперт. Рядом с соседским домом припаркован «Москвич», но признаков жизни на участке нет. Наконец, на лай собак в окне напротив из-за ситцевой занавески в горошек показалась женская голова.

Хозяйка занавески, слегка высунувшись, сообщает мне, что музей не имеет установленных часов работы, смотрительница Галина Анатольевна уехала к мужу в больницу, дозвониться до нее не получится, потому что в этой части села не ловит сотовая связь. Обычно она приезжает и показывает по предварительной договоренности. Единственной хорошей новостью оказывается то, что у соседки есть ключ и можно будет войти внутрь, просто посмотреть.

Афиша на заборе, то есть описание на сайте, гласит:«Музей располагается в доме, где родился Константин Дмитриевич Воробьев (1919–1975) и где он прожил до 1935 г. В экспозиции музея отражен мир курской деревни 1920-х — середины 1930-х гг. — реконструирована типичная для того времени социокультурная обстановка (предметы быта, орудия труда) и воссоздана максимально приближенная мемориальная среда».

Ничего, кроме социокультурной среды и орудий труда, в доме действительно нет, как нет там и самого Константина Воробьева. Гений-невидимка… Жил, творил, умер, а в доме-музее один мир курской деревни. Среди валенок, швейной машинки, котелка, ухвата, ситцевых занавесок и крынок при входе сиротливо ютится комод, на котором несколько книг Воробьева с отметками из разных библиотек Курской области, файловая папка с фото с церемонии открытия музея в 2004 году и пачка черно-белых снимков с экранизации «Экзамен на бессмертие» 1984 года режиссера Алексея Салтыкова.

Соседка, которая хранит запасной ключ от музея, рассказывает, что посетителей в это время года почти совсем не бывает, трудно добраться, да и не интересно никому. Осенью иногда привозят школьников из Курска и окрестных деревень на экскурсию, а так посетители забредают редко, несколько раз пробовали проводить мероприятия ко дню рождения писателя, но прилично народу бывало только в юбилейные годы.

В окрестном пейзаже Константина Воробьева гораздо больше, чем в его доме-музее. Уходящие к горизонту уже распаханные поля, пролесок, мелкий задорный ручей по дну оврага и дерзкое весеннее солнце. Кажется, здесь он и растворился, и здесь ему хорошо наконец.

И это все правильно, потому что какой другой музей мог быть у Воробьева? Он очень точно соответствует его судьбе. И нищему детству. И его непарадной, жуткой войне. И его прозе, в которой все чудовищно, а все-таки смешно.

Вот я и думаю — сейчас, в преддверии Дня Победы: ведь Воробьев и есть та национальная идея, которую все ищут, и тот русский характер, который так неопределим. Он сейчас почти невидим, этот русский характер, действительно неуничтожимый, несокрушимо работающий в любых обстоятельствах, надежный и нежный, тяжелый и веселый. Я из повести «Друг мой Момич», которую Воробьев так и не увидел при жизни напечатанной и вынужден был издать в сокращенном вдвое, обескровленном варианте, — особенно люблю один диалог:

«Дядя Иван стоял, задрав голову, ожидая чего-то от Момича, а тот несокрушимо сидел наверху, работал и молчал. Дядя Иван посеменил ногами и визгливо крикнул:

— Отстань, говорю! А то недолго и нового петуха подпустить.

Момич по обух вонзил лезвие топора в матицу и потерянно сказал, словно попросил:

— Ты в другой раз не дури, Иван. Слышишь?

— Вот и отстань! — окреп голос Царя.

— Не дури, — опять попросил Момич. — А то… знаешь?

— Что будет?

— Худо.

— Кому?

— Заднице твоей, — прежним увещающим тоном сказал Момич».

Это золотые слова, и жизнь их всегда подтверждает.

Анастасия ЕГОРОВА — специально для «Новой»